На поповском лугу метали (punham em meda) сено. Егорушка стоял на одном стогу (meda), Мишутка — на другом. Попович был счастлив без меры (exageradamente): доверили такое дело! Он принимал граблями (ancinho) сено, старательно (com aplicação) притаптывал (calcava) его и с торжеством отмечал, что поднимается все выше и выше. Жаль было только, что вдаль ничего не видно с высоты: окопанные (entrincheiradas) в лесу торфяники (turfeiras) еще чадили (fumegavam), и дымный туман полностью не развеялся (dissipara).
У Мишутки была другая радость: поп положил (embolsou) ему за подёнщину (jorna) не по двадцати, а по сорока копеек. Правда, деньги с войной подешевели (desvalorizou). Но все-таки по сорока, не шутка! И мальчишку занимало (interessava) не то, что он на стогу выше всех. Маленький подёнщик (jornaleiro) подсчитывал (calculava) в уме (de cabeça) отработанные дни и то, что еще нужен будет на лугу, сколько за все получит и хватит ли этих денег на пуд муки (farinha).
Этот пуд для него был светлой мечтой. Больная мать становилась все слабее и слабее. Прядки (fios) скать (torcer) у нее не хватало сил, да и с ребятишками тетки Марьи теперь не водилась, а все лежала в кути, лишняя в чужой семье. Дед хотел взять больную в сторожку, но отец Яков не разрешил. И Мишутка бегал через день в Раменье, носил ей похлёбки (caldo negro) и каши (caldo). А теперь вот он на работе, дед сам бродит (vai) к больной.
«Сразу, как рассчитается (pagar) поп, куплю у Исусика муки (farinha) и сам сволоку (arrastarei) мамке! — мечтал Мишутка, принимая пласты (camadas) сона на стог. — Тетка Марья испечет ей свеженького хлебушка, мягкого, пахучего (aromático)... Своего!.. Вот рада будет! В радости-то и силы прибавится (aumentará)», — не по-детски серьезно рассуждал мальчишка.
Стога метали около проточины (braço) у озера. Через нее был зыбкий (pouco firme) переход (passagem). По жёрдочкам (varas), держась за воткнутую (espetada) палку (bastão), переступал осторожно старик. «Дедушка! — обрадовался Мишутка. — Проведать (visitar) меня пришел!» Но тут же и остыла (esfriou) радость. Что-то (um tanto) невесело (tristemente) брел (caminhava) дед. Дошагав до поповских стогов (medas), старик устало опустился (deixou-se cair) на лужок (prado) и поник (desanimou). Его окружили косари-подёнщики (ceifeiros-jornaleiros), стали о чем-то расспрашивать, снимать картузы (bonés), креститься. Мишутка сразу все понял, обмер. Поданный снизу навильник сена не принял, прыгнул с высоты на копну (monte de feno), подбежал к деду.
— Мамка, наверно... — начал и осёкся (interrompeu-se).
Дед привлек его к себе, погладил по выгоревшим (descorados) волосам и, не сдерживая катящихся (que rolavam) до морщинам (rugas) слёз, сказал глухо:
— Нет больше твоей мамки... Нет Марфы Кондратьевны, Мишенька... Осиротели (ficámos órfãos) мы оба с тобой вовсе.
Мишутка сунулся деду в колени, зарыдал.
...Поздним июльским вечером дед Лаврентий со стариком Тихоном Красильниковым рыли могилу под молодой березкой. В сумерки подошли к ним на помощь Максим Соснин и Спиридон Нечаев, подменили (substituíram) стариков. Старики стали в сторону. А Мишутка сидел на соседней могиле: дома одному было страшно.
— Конешно, жалко бабу, Лаврентий Маркович, — посочувствовал (compadecia-se) Тихон, — молода еще, жить бы да жить... Только не жилица она была с ее болестью (doença). Слава Богу (graças a deus), отмаялись (deixou de sofrer), сердешная.
— Да, отдохнёт (descansará) теперь вдосталь (bastante) в земельке-матушке, — вздохнул Лаврентий. — Нашему брату крестьянину только в ней и просвет (alívio) от трудов да тягот (pesados sacrifícios)... А надо бы здесь, на земле, иметь покой и радость трудящему!
Мишутка слушал стариков, и ему начинало казаться, что мать не умерла, а чудесным образом освободилась от своих страшных болезней —«костолома (dores nos ossos)» да сердечных припадков (ataques), которые мучили (atormentaram) ее в последнее время, что наконец-то она вздохнёт свободно, никто не будет попрекать (lançará em rosto) ее ни куском (fatia), ни теплым углом. И в то же время было страшно жалко мамку, что она, как сказал дед, на земле не знала ни покоя, ни радости, никак не верилось, что утром зароют (vão enterrar) ее вот в эту яму и она из нее уже не встанет никогда. Никогда не увидит тихого утра, ясного дня и теплого ласкового солнышка.
Мишутка вздрогнул (estremeceu), вскочил с могилы, прижался к деду и, стуча зубами, признался:
— Мне страшно, дедушка!
— А ты не бойся, глупый: с народом здесь, не один.
В полночь нежданно навалилась гроза (tempestade). Она бушевала (esbravejou) до утра, и сверху так лило, что по канавам, как весной, забурлила (começou a borbulhar) вода, а утром на дороге стояли лужи грязя. Зато небо точно умылось от дыма, солнышко светило так ясно, омытые листья на деревьях блестели так молодо и в траве было столько капель-алмазов, что все кричало о жизни, радостной и полнокровной (florescente).
Только под сводами (abóbadas) церкви смерть лишила людей языка. Человек десять мужиков и баб, провожавших мать Мишутки в последний путь, стояли молча у гроба (caixão), ждали попа. А умершая в новых липовых лапотках (alparcatas) и чистых онучах (peúgas), прикрытая по пояс холстиной (pano de linho), лежала в гробу сухонькая (magrinha), маленькая, как будто прислушивалась к тишине (silêncio). Голова ее была повязана стареньким белым платочком (lencinho), а лоб опоясывал (cingia) бумажный (de algodão) венчик (auréola) с какой-то надписью (inscrição) славянской вязью (em eslavo), в которой и прочитать-то было можно одно слово «господи».
Лаврентий стоял в стороне с разведённым (aceso) для отпевания (missa de requiem) кадилом (turíbulo). В бездействии стояли и все другие. Только Мишутка с недетски строгим побледневшим лицом хлопотал (andava atarefado) у гроба матери, украшал (ornava) ее изголовье (cabeceira) дорогими цветами, подаренными Егорушкой с клумбы из сада. Бабы скорбно (com ar triste) смотрели на мальчика и, жалея его, утирали слезы.
Егорушка не мог оторваться (desviar os olhos) от лица тетки Марфы. Иссохшее, бледное, оно было совсем не страшно, не как у Беспалова. Прядь волос выбилась (soltou-se) у нее из-под платка, прикрыла ухо и придавала что-то живое ее лицу. Небольшой прямой носик и тонкие красивые губы, чуть заметно (que mal se vê) покривившиеся (torcidos), казалось, неслышно (ligeiramente) дышали. И во всем облике (figura) лежащей в гробу было столько покоя после страшной усталости, что так и хотелось шепнуть другу: «Миша, осторож-клади цветы, не разбуди ее».
Пришел отец Яков, надел какую-то истрёпанную (gasta) ризешку (casula) с отрывающимся (desprendendo-se) сзади крестом и епитрахиль (estola), прожжённую (rematada) снизу, покосился на Лаврентия, недовольный тем, что старик разжег посеребрённое (prateado) кадило, а не медное затрапезное (gasto), и заметил:
— Росный-то ладан (incenso) надо беречь, не праздник.
Старик ничего не ответил, только крякнул (soltou um grasnido).
Отпевал (celebrou a missa de requiem) покойницу поп один. Дьякон и дьячок были на лугу, вылавливали (pescavam) подмытое (lavado) в низинах (depressões) сено. Вместо них подпевал (secundava cantando) Лаврентий. Но не пелось (tinha disposição par cantar) у старика: душили (sufocavam) не выплаканные (choradas) за осиротевшего (tornado «órfão) внука слезы. Кончилось отпевание — сторож попросил:
— Батюшка, проводите до кладбища Марфу-то, а позвонит (tocará os sinos) Максим Соснин. За вынос (cortejo fúnebre) я заплачу. Пусть по-людски отправится в последний путь вдова.
Отцу Якову не хотелось идти по размытой (aluída) грязи. Но в просьбе сторожа он почувствовал укор (censura), что стыдно-де, батюшка, не уважить старика за столько лет его службы в церкви, и великодушно согласился:
— Конечно, Лаврентий, об этом ты мог и не просить.
Прощание с покойницей было страшное. Мишутка, онемевший при панихиде (missa fúnebre), бросился к гробу, припал щекой к щеке матери, закричал на всю церковь:
— Мама!.. Мама-а-а! — и зарыдал (desfez-se em pranto).
Передёрнул (estremeceram) плечами даже отец Яков, привыкший к похоронам. Егорушка весь в слёзах выбежал на паперть (átrio).
До-о-он! — оборвал (interrompeu) колокол стенания (gemidos lamentosos).
Гроб подняли и двинулись в прощальный путь. Лаврентий с Тихоном Красильниковым шли в головах (cabeceira). Идти было трудно по грязи. Перед самым кладбищем старики, обходя лужу, поскользнулись и чуть не грохнулись (caíram) с гробом в воду. Их успели поддержать (amparar). Покойница в качнувшемся (cambaleado) гробу шевельнулась (mexeu-se), как живая. Мишутка внутренне дрогнул и чуть не крикнул:
«Мама, выпадешь!»
Не сулила (pressagiava) обещанного покоя и глубокая могила. В нее налилось (entrou) на пол-аршина воды. Лаврентий только руками развел:
— Эх ты, господи! Бедному человеку надо и умереть-то угодить (acertar) когда. А ты, Марфушка, то ли поторопилась, то ли запоздала, сердешная. — Старик соскочил в воду и крикнул вверх: — Мужики, дайте чего-нибудь, я подложу.
Ему подали два подвернувшихся (que se apresentaram ) под руку (à mão) обрезка (pedaços) от комлей (bases) крестов (cruzes). На них и опустили гроб в воду. И тут же на крышку его выскочила пучеглазая (de olhos salientes) жаба (sapo).
— Ай! — Мишутку и Егорушку зябко (frio) передёрнуло (estremeceram) . Оба живо представили себя в этом полузатонувшем (meio imerso) гробу, как в щели просачивается (penetrar) вода, подмывает (lavar) спину, плечи. Брр!.. И не крикнешь, не выскочишь: крышка наглухо заколочена (estava pregado), и на ней, как смерть, оскалилась (arreganhou-se) жаба (sapo).
— Мишенька, — сунула какая-то баба комок (bola) размокшей (ensopada) глины (argila) в руку, — кинь в могилку, воздай (presta) последний долг (honras) матери.
Мишутка вздрогнул от холодного прикосновения (toque), с минуту смотрел вокруг, ничего не понимая, наконец сообразил, что бабы с комками земли в руках, а мужики с лопатами ждут его, самого близкого покойнице, а значит, и первого, кто должен бросить землю в могилу. Он бросил комок на крышку гроба. Жаба тут же спрыгнула в воду. И мальчику стало легче, словно с этой жабой сама смерть отступила (se retirasse) в глубь (fundo) могилы. И он уже спокойнее смотрел, как падали (caíam) в воду комья (bolas) земли, и следил только за одним, чтобы не показалась вновь эта страшная пасть. Но вот скрылся гроб, земля глухо падала вниз, а жаба не показывалась. И не будет: уже холмик земли на лугу и сосновый крест в его изголовье. Все!
Мишутка глянул вокруг — и впервые подумал сегодня, что сам он живет, что над головой голубое чистое небо, белые стволы берез по сторонам и сквозь плакучие (chorosos) ветки (ramos) их пробивается (penetra) солнце. Только на душе пусто и холодно и что-то утрачено навек неоценимо близкое и дорогое, утрачено (perdido) и никогда, никогда не вернётся...
Впереди меж могил шел сгорбившийся (curvado) Лаврентий с лопатой на плече. За ним — босоногие Мишутка и Егорушка. А сзади отец Яков с церковным облачением (paramentos) под мышкой (debaixo do braço). Все шли молча. Мишутке было дорого, что его друг-попович разделил с ним горе. А Егорушке — жалко друга до слез, хотелось чем-то облегчить его несчастье, но не знал, чем.
— Спасибо тебе, Егорка, за цветы! — признательното (reconhecidamente) вздохнул Мишутка. — Мамка никогда не видала таких, пусть хоть в гробу они были.
Отца Якова тронуло признание мальчика, и он заметил сыну:
— Ты бы, Егорушка, пару роз сорвал для матери друга.
— Я, папа, хотел, но думал, что ты заругаешь (ralhavas).
— Ну разве можно жалеть цветы в таком случае?
— Тогда, папа, мы сорвем их сейчас и унесем с Мишуткой на могилу! — обрадовался Егорушка. А Мишутка замер от радости за мать.
— Ну что ж, сорвите. — Но это было сказано таким тоном, что Лаврентий смигнул давно набухшую (engrossada) слезу и вздохнул (suspirou) тяжело:
— Эх ты, бедность, бедность!.. Безответная (dócil) доля!
Este comentário foi removido pelo autor.
ResponderEliminar